Ад · песнь 33 из 34
Граф Уголино. Предатели гостей
Кратко
Грызущий поднимает голову, вытирает рот о волосы жертвы и рассказывает. Он — граф Уголино, а под ним архиепископ Руджери, который предал его и запер с четырьмя сыновьями и внуками в Пизанской башне. Уголино вспоминает вещий сон о волке и волчатах, стук заколачиваемой двери внизу, немой ужас детей, их слова: «Отец, нам будет легче, если ты поешь нас», и то, как один за другим они умирали у него на глазах. «И более, чем горе, мог голод». Данте отвечает громовой инвективой Пизе — «позор народов». Дальше, в Птолемее, предатели гостей лежат навзничь, и застывшие слёзы образуют ледяные забрала на глазах. Брат Альбериго, зарезавший родню за обеденным столом, объясняет: их души падают сюда сразу, а телами на земле правит бес. Данте, обещав очистить ему глаза, обещания не выполняет: «Быть с ним неучтивым и было учтивостью».
Главные моменты
- Рассказ Уголино — вершина трагического в поэме; двусмысленная последняя строка.
- Дети, предлагающие отцу собственную плоть, — переворот евхаристического образа.
- Инвектива против Пизы: «Пусть Капрая и Горгона запрудят Арно и утопят всех».
- Птолемея: предательство убивает душу раньше тела — редчайшая мысль в богословии.
- Данте нарушает данное слово и считает это добродетелью.
Значение
Предел человеческого страдания и человеческой злобы; жалость окончательно отменена судом.
Полный текст (перевод М. Л. Лозинского)
Подняв уста от мерзостного брашна,
Он вытер свой окровавленный рот
О волосы, в которых грыз так страшно,
Они проснулись; время приближалось,
Когда тюремщик пищу подает,
И мысль у всех недавним сном терзалась.
Потом сказал: «Отчаянных невзгод
Ты в скорбном сердце обновляешь бремя;
Не только речь, и мысль о них гнетет.
И вдруг я слышу — забивают вход
Ужасной башни; я глядел, застылый,
На сыновей; я чувствовал, что вот —
Но если слово прорастет, как семя,
Хулой врагу, которого гложу,
Я рад вещать и плакать в то же время.
Я каменею, и стонать нет силы;
Стонали дети; Ансельмуччо мой
Спросил: «Отец, что ты так смотришь, милый?»
Не знаю, кто ты, как прошел межу
Печальных стран, откуда нет возврата,
Но ты тосканец, как на слух сужу.
Но я не плакал; молча, как немой,
Провел весь день и ночь, пока денница
Не вышла с новым солнцем в мир земной.
Я графом Уголино был когда-то,
Архиепископом Руджери — он;
Недаром здесь мы ближе, чем два брата.
Когда луча ничтожная частица
Проникла в скорбный склеп и я открыл,
Каков я сам, взглянув на эти лица, —
Что я злодейски был им обойден,
Ему доверясь, заточен как пленник,
Потом убит, — известно испокон;
Себе я пальцы в муке укусил.
Им думалось, что это голод нудит
Меня кусать; и каждый, встав, просил:
Но ни один не ведал современник
Про то, как смерть моя была страшна.
Внемли и знай, что сделал мой изменник.
«Отец, ешь нас, нам это легче будет;
Ты дал нам эти жалкие тела, —
Возьми их сам; так справедливость судит».
В отверстье клетки — с той поры она
Голодной Башней называться стала,
И многим в ней неволя суждена —
Но я утих, чтоб им не делать зла.
В безмолвье день, за ним другой промчался.
Зачем, земля, ты нас не пожрала!
Я новых лун перевидал немало,
Когда зловещий сон меня потряс,
Грядущего разверзши покрывало.
Настал четвертый. Гаддо зашатался
И бросился к моим ногам, стеня:
«Отец, да помоги же!» — и скончался.
Он, с ловчими, — так снилось мне в тот час, —
Гнал волка и волчат от их стоянки
К холму, что Лукку заслонил от нас;
И я, как ты здесь смотришь на меня,
Смотрел, как трое пали Друг за другом
От пятого и до шестого дня.
Усердных псиц задорил дух приманки,
А головными впереди неслись
Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки.
Уже слепой, я щупал их с испугом,
Два дня звал мертвых с воплями тоски;
Но злей, чем горе, голод был недугом».
Отцу и детям было не спастись:
Охотникам досталась их потреба,
И в ребра зубы острые впились.
Тут он умолк и вновь, скосив зрачки,
Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая
Как у собаки крепкие клыки.
Очнувшись раньше, чем зарделось небо,
Я услыхал, как, мучимые сном,
Мои четыре сына просят хлеба.
О Пиза, стыд пленительного края,
Где раздается si! Коль медлит суд
Твоих соседей, — пусть, тебя карая,
Когда без слез ты слушаешь о том,
Что этим стоном сердцу возвещалось, —
Ты плакал ли когда-нибудь о чем?
Капрара и Горгона с мест сойдут
И устье Арно заградят заставой,
Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!
Как ни был бы ославлен темной славой
Граф Уголлино, замки уступив, —
За что детей вести на крест неправый!
Невинны были, о исчадье Фив,
И Угуччоне с молодым Бригатой,
И те, кого я назвал, в песнь вложив.
Мы шли вперед равниною покатой
Туда, где, лежа навзничь, грешный род
Терзается, жестоким льдом зажатый.
Там самый плач им плакать не дает,
И боль, прорвать не в силах покрывала,
К сугубой муке снова внутрь идет;
Затем что слезы с самого начала,
В подбровной накопляясь глубине,
Твердеют, как хрустальные забрала.
И в этот час, хоть и казалось мне,
Что все мое лицо, и лоб, и веки
От холода бесчувственны вполне,
Я ощутил как будто ветер некий.
«Учитель, — я спросил, — чем он рожден?
Ведь всякий пар угашен здесь навеки».
И вождь: «Ты вскоре будешь приведен
В то место, где, узрев ответ воочью,
Постигнешь сам, чем воздух возмущен».
Один из тех, кто скован льдом и ночью,
Вскричал: «О души, злые до того,
Что вас послали прямо к средоточью,
Снимите гнет со взгляда моего,
Чтоб скорбь излилась хоть на миг слезою,
Пока мороз не затянул его».
И я в ответ: «Тебе я взор открою,
Но назовись; и если я солгал,
Пусть окажусь под ледяной корою!»
«Я — инок Альбериго, — он сказал, —
Тот, что плоды растил на злое дело
И здесь на финик смокву променял».
«Ты разве умер?» — с уст моих слетело.
И он в ответ: «Мне ведать не дано,
Как здравствует мое земное тело.
Здесь, в Толомее, так заведено,
Что часто души, раньше, чем сразила
Их Атропос, уже летят на дно.
И чтоб тебе еще приятней было
Снять у меня стеклянный полог с глаз,
Знай, что, едва предательство свершила,
Как я, душа, вселяется тотчас
Ей в тело бес, и в нем он остается,
Доколе срок для плоти не угас.
Душа катится вниз, на дно колодца.
Еще, быть может, к мертвым не причли
И ту, что там за мной о г стужи жмется.
Ты это должен знать, раз ты с земли:
Он звался Бранка д'Орья; наша братья
С ним свыклась, годы вместе провели».
«Что это правда, мало вероятья, —
Сказал я. — Бранка д'Орья жив, здоров,
Он ест, и пьет, и спит, и носит платья».
И дух в ответ: «В смолой кипящий ров
Еще Микеле Цанке не направил,
С землею разлучась, своих шагов,
Как этот беса во плоти оставил
Взамен себя, с сородичем одним,
С которым вместе он себя прославил.
Но руку протяни к глазам моим,
Открой мне их!» И я рукой не двинул,
И было доблестью быть подлым с ним.
О генуэзцы, вы, в чьем сердце минул
Последний стыд и все осквернено,
Зачем ваш род еще с земли не сгинул?
С гнуснейшим из романцев заодно
Я встретил одного из вас, который
Душой в Коците погружен давно,
А телом здесь обманывает взоры.